|
|
|
|
У меня в этом году печальный юбилей – 20 лет прошло, как не стало моей мамы. В том далеком 1991 году я из Эвенска забросал ее письмами, в которых напоминал и напоминал любимой маме, что в июле приеду с Колымы в отпуск и буду очень рад ее видеть. … Но увидел я маму раньше, в июне, и уже в гробу. Подружки ее в один голос говорили мне со слезами на глазах, что «Шура ничем не болела, а умерла от тоски по Аркадию (папа скончался на полгода раньше), она все эти шесть месяцев только и делала, что плакала неустанно». А в теплый июньский денек пришла с огорода, села на свое крылечко, прислонилась головой к столбику оградки и тихо отошла в мир иной… Она была у меня красавицей, мама Шура, Александра Федоровна, «Ляксандра», как звал ее колхозный бригадир Степан, наряжая ее каждое утро на работу и отмечая в книжке колхозника очередные палочки-трудодни. Она была не по-деревенски тоненькой, стройной, глаза серые с синими искрами, тяжелая копна длинных русых волос на голове. Когда мы отправлялись в гости к родственникам на престольные праздники, мама заплетала волосы в две толстые косы и каким-то хитрым способом укладывала их венком на голове. Красиво! Только «венец» этот тянул голову назад и делал маму как-будто гордой и слегка заносчивой. Она любила фотографироваться у заезжего фотографа на фоне цветущего куста сирени, с косами, в белой кофточке, сидя на венском круглом стуле, обхватив руками дугообразную спинку. Они, эти любительские фотки, навечно запечатлелись в моих глазах и в памяти… Она была стремительна, не ходила, а бегала, по-ударному работала в колхозе, за что ей дали право приобрести через посылторг и за собственные деньги чудо – радиоприемник «Родину». Она и дома не знала покоя, только и было слышно, как мама «разговаривает» с коровой Ночкой, двумя толстыми поросятами, которые вечно хотели есть, с овечками, курами, утками и гусями. И всем – ласковые слова. А вот отец поставил в сенях очередной медовый урожай в рамках с пасеки. И мама тут же хваталась за ручку бочки-медогонки, наказав мне быстро обежать все избы деревенские и звать всех-всех женщин «на мед». Собирались, садились прямо на пол в прохладных больших сенях. Мама, как всегда стремительно, ставила среди них большой эмалированный таз и до краев наливала в него из ведра янтарного меда: «Ешьте, бабы!» И бежала на кухню за ложками и хлебом. «Шура, не надо хлеба, с хлебушком-то мы все здесь у тебя поприедим». – «Ешьте на здоровье, не жалейте, пчелки еще меда нанесут. Мало станет – добавлю». Я любил слушать маму, устроившись в уголке кухонного дивана, особенно длинными зимними вечерами, когда топилась печечка-времянка, добавляя комнате неповторимого уюта и тепла. У мамы как всегда мелькали за домашними заботами быстрые руки… Когда папа в 41-м ушел на фронт, она на какое-то время осталась одна, а потом, уже в 42-м, родила моего старшего братика Витеньку, которому, увы, долго пожить не довелось. Он угас как свечка в те несколько дней, пока мама и другие женщины голодной и холодной деревни нашей ходили в соседнюю Смоленскую область, чтобы нарубить и напилить кусков мерзлой конины, павшей здесь части конницы генерала Белова. «Лучше бы я тогда умерла, а не Витенька мой», – сказала она и заплакала. У мамы не было ни сил, ни возможностей похоронить маленького сына на кладбище за пять километров. Она своими руками сколотила из досок ящик-гробик, с помощью женщин выкопала в метрах 50-ти, у двух могучих дубов, могилку и похоронила Витю. Крест на бугорке был всегда виден от дома. Когда в деревню нагрянули немцы, они загнали маму в чулан, захватив огромный зал с фикусами, прихожую и кухню. «Там и тряслись от страха, – рассказывала мама. Совали нам сигареты, курите, мол, станет легче… А над детьми так просто издевались, изверги. Видишь, в наших избах деревенских переборки между комнатами не доходят до самого пола, дыры получаются. А немчура что придумала? Положат из зала под переборку шоколадку ли, кусок колбасы или еще чего и ждут… Твой троюродный брат Володька хвать из чулана трофей, а немец на его ручонку да кованым сапогом. В чулане ребенок заходится в плаче от страшной боли, а в зале у фашистов гогот. Изверги! А когда наши партизаны убили двух ихних мотоциклистов, то они заперли в Марфушкиной бане десять женщин и сожгли заживо. Как я туда не попала и сейчас не пойму. Но Бог миловал…» Когда район освободили от фрицев, мою маму вместе с другими женщинами отправили валить лес для фронта, для победы. Говорит, что приходила домой, не чувствуя ни ног, ни рук, вся разбитая. Валилась, не раздеваясь на койку. А рано утром снова пилу и топор в руки… Моя мама была, что называется, душою общества. Хорошо пела, плясала и ее на праздниках всегда просили что-нибудь исполнить. И тогда под гармонь лились слова: «Когда б имел златые горы» – ее любимая песня. Или огненно кружилась в задорной «Цыганочке». Все мои обновы: рубашки, штаны шила мне мама. Да она всю деревню обшивала… Еще любила вышивку. Однажды на глаза ей попалась цветная вкладка из «Огонька» – «Сикстинская мадонна» Рафаэля. А через несколько дней с пялец стал проступать вышитый крестиком знакомый образ. Натянув вышивку на картонку, она повесила Сикстинскую мадонну в красный угол, где под лампадкой ходили, как живые, блики света по иконе Иверской Божией Матери. «Мама, – спросил я, – так ведь это не икона, а картинка из журнала». – «Много ты понимаешь, такое лицо может быть только у Матери Божией. Ишь ты, картинка…» Она рассказала, что родила меня 28 августа 1946 года, на Успение Пресвятой Богородицы, чем очень гордилась. Родила здесь вот, дома, а принимала меня фельдшер, Зоя Федоровна. Но 1 сентября, когда мама пошла в соседнюю деревню в сельсовет оформлять на меня метрику, секретарь исполкома, бывший фронтовик Егор Ильич сказал ей: «Шура, давай лучше Валька запишем на 1 сентября. Три праздника у него будет в один день: рождение, начало учебного года, а еще, Шура, 1 сентября 1939 года началась Вторая мировая война. Согласна?» – «И я не смогла ему перечить, – сказала мама. – Хотя и не хотела я этого. Какой же это праздник – день начала войны». С тех пор и справляю я два дня рождения: 28 августа и 1 сентября. Я хорошо помню, как мама собирала меня в 1-й класс. Сшила синие вельветовые штаны, белую в коричневый горошек рубашку и черную холщовую сумку для учебников, тетрадей и «тормозка». Я заикнулся было о красивом коричневом портфеле, который мне привез из сельпо папа, но мама как отрезала: «Никаких портфелей. Вечно рука будет занята, а зимой будут пальцы замерзать. А сумка – милое дело. Закинул через плечо, и в школу». А когда я вступал в пионеры, она вырезала белый шелковый треугольник из остатков немецкого парашюта и покрасила его анилиновым красителем в соответствующий цвет. В школе мне завидовали все ребята, пока не прознали происхождение галстука. И пришлось мне его по дороге из школы сжечь в лесу как фашистскую принадлежность. Вспыльчивая моя мама… За «фашистский сгоревший галстук» я часа три отстоял в углу между русской печкой и посудным шкафом. Пока выпустить меня из неволи ее уговорила лучшая подруга тетя Вера. Да, воспитывала она меня так же стремительно, как и жила. Как-то раз наши старшие девчонки окунули меня в лужу за то, что я из этой же лужи плескал на них грязной водой. Весь мокрый, в глине, в слезах прибежал я домой искать материнской защиты. Но она мгновенно оценила обстановку, уяснила себе кто прав, а кто виноват и оперативно приняла меры. А именно, в мой лоб влетело два куриных яйца всмятку, приготовленные мне на обед, я их так любил, всмятку. Зареванный, с яичными потеками на физиономии, я был водворен между печкой и шкафом. А ударница мама побежала на колхозное поле лен теребить… Удивительно, но я практически не видел ее плачущей. Кроме трех раз. Мама прямо рыдала как над покойником, когда провожала меня в армию, плакала, когда увидела меня в доме в военной форме после возвращения со службы и опять рыдала, когда я поехал на Колыму… Милая моя мама, мне так тебя не хватает… Валентин СИДОРОВ. |